Акция Архив

"Северная звезда"-2018

"Северная звезда"-2018

Продолжается конкурс "Северная звезда"-2018. Дедлайн - 30 сентября.

Литературная премия журнала "Север"

Литературная премия журнала "Север"

Лауреатами за 2017 год стали Андрей Фарутин (г. Петрозаводск), Александр Титов (Липецкая обл.), Олег Мошников (г. Петрозаводск), Алексей Казаков (г. Челябинск).


Позвоните нам
по телефону

− главный редактор, бухгалтерия

8 (814-2) 78-47-36

− факс

8 (814-2) 78-48-05

Free counters!

"Север" № 11-12, стр. 224

Колоски-колосочки; Однажды светлым утром

Александр РУЛЁВ-ХАЧАТРЯН, Проза


 

Рассказы: Колоски, колосочки…; Однажды светлым утром

КОЛОСКИ, КОЛОСОЧКИ…

Ну, про колоски написано много. И в художественной литературе, и так, где кучей, где россыпью. Только одно дело читать про них в отражённом виде на сытое пузо под телевизор, а другое дело, если ты сидишь на лавке подле окошечка и наблюдаешь из избы, чтобы ненароком не заглянул кто и не засёк твою родную мать на месте преступления: она поджаривает четыре жмени ржи, натёртой из подобранных в сегодняшнюю жатву колосков. На груди принесла, за пазухой. Сестрёнкам, себе и мне. Короче – мы воры. На данный божий день.

– Убирай! – кричу я. – Егорыч – к нам!

Мама пристанывает и чуть не с плачем хватает сковородку с огня и прячет на лежанке под кожух. Садится возле печи вся белая, руки на подоле крестом. И я застыл, ноги ослабели. Голову повесил. Слушаем, как по ступенькам деревяшка Егорыча: стук! Переставил живую ногу, подтянул протез – стук!

Вошёл в сени. Распахивает дверь. Пот у него по лицу. Дышит, притуляясь у косяка. Переступил. Поздоровался. Ответил я, но сидя. Встать не могу. А мать лишь слюну проглотила, сама в чёрный потолок глаза возвела, на Бога надеется.

Бригадир примостился возле меня, деревяшка длинная накось вдоль скамьи, вторая нога в заляпанном сапоге ищет себе места, – а делается всё молча, одно сопение впередых.

Егорыч вздохнул глубоко в последний раз, упёрся затылком в стену, прикрыл глаза и тихо произнёс:

– Беда-а. Беда, Александра Павловна.

И заполнилась наша изба невыразимо тихим ужасом. Долгая, как день, текла минута.

Мама заплакала. Я сжался. Поглядел на сестренок: за печь прячутся, безгласые, что-то понимают, значит.

– Никто не видел, Егор Егорыч, – простонала мать. – Неужели…

– Видели. Кипрюха видел. А это конец. Напишет. Он не может не написать, ему природа его поганая не написать не позволит.

– Умолю его, в ноги брошусь, землю есть буду, пусть сирот пожалеет, что делать, не знаю!

Заплакали сестры, бросились к ней, она их головки обхватила.

– Мы никогда не брали, – сказал я.

– Знаю. Поэтому и пришёл.

– Господи-и! За что?! Петенька! Где ты, защитник наш, где-е?! Явись! Ах, Петя-Петя-Петя, – закачалась мать, и с ней сестрёнки, прижатые, прилепленные, раскачиваются, а мама совсем чужим голосом повторяет имя нашего отца: причитает по убитому.

О том, что отец убит, на деревне знали мать, почтальон, Егор Егорыч и я. Больше никто ничего не слышал. Так зимой велел бригадир. «Вдову, – объяснил он, – любое начальство или кто не побоится обидеть, а солдатку – нет. Терпи, баба». «А сколько терпеть?» – спросила тогда мама оледеневшим голосом. «Долго. До победы. Окончательной то есть. Всё».

Так мама и терпела. И я был уверен – это не на всю жизнь, а только до победы. Ничего ещё не понимал…

– Вот что, – решительно и сердито прервал причитания и плач моих сестрёнок бригадир, – вот что! Добавь света, вырви листок и пиши письмо Петру Елисеевичу.

– Что такое говоришь, Егор? Что говоришь? Где он – Елисеевич? Куда письмо посылать будем? Ох, батюшки-и… Умереть хочу!

– А я говорю – пиши! – Тут Егор Егорыч крепко ругнулся, чем немного и привёл в чувство мою орущую мать.

Письмо написали утром:

«Дорогой Петенька. Кланяется низко твоя верная жена Александра и дети Вася, Сима, Шура. Мы здоровы. У нас всё хорошо. У Васи отметки хорошие. Не беспокойся. Траву на удворине выкосили нахорошо, как ты и наказывал в последнем письме. Здоровье хорошее. Едим хорошо. Пиши, как ты, и береги себя. Это главное. Посылаем тебе холста на портянки, принесла тётя Маня. Спасибо ей. И они здоровы. Ещё посылаем кисет. А в нём не табак, а жареная рожь. Как ты любил. Остаёмся в ожидании и надежде. Целуем. Шура уже хорошо говорит. Твои родные Александра и дети».

Через неделю маму вызвали на станцию. К уполномоченному товарищу Сибакотулину. Фамилия – Сибакотулин. Уполномоченный. Товарищ. «И под землёй про него слух идёт», – говорил Егорыч.

Она вернулась на шестой день. Ночью. Поцеловала девочек, поплакала. А мне сказала: «Видишь, сынок, отец нам даже из-под земли помог. Спасибо ему». И тут же свалилась. Пешком шла.

Со временем насчёт колосков вышло послабление, а там и совсем разрешили собирать, что мать и сестрёнки делали каждую осень.

С годами Сима и Шурка отстали от этого дела, стеснялись, выросли, замуж их мы повыдавали, но мама каждую жатву ходила в поля, а я и после её смерти долго ещё находил в потайках разноцветные мешочки с припасённым зерном.

Вот сейчас и думаю: была бы жива мама, она бы со всех наших полей подобрала бы до колосочка.

 

ОДНАЖДЫ СВЕТЛЫМ УТРОМ

Шестилетний Ромка нашёл свою мать Лиду среди телят в боковухе, а не в доильном отделении, где искал поначалу.

– Мам, баба Паня сказала, чтобы ты шла смертельную телеграмму подавать. Папке, – выговорил Ромка, разглядывая воробьёв, обсевших деревянные балки под крышей.

Лида распрямилась в рост – в руках солома на подстилку, застыла. Потом как вскинется:

– Телеграмм-маманя-а!

Ромку испугала. Телята шарахнулись. Лида вцепилась в сыновью руку и всё быстрей и быстрей затопала литыми резиновыми сапогами по бетонному проходу к дальним воротам. У выхода сдёрнула с гвоздя ватник. Кое-как напялила поверх синего халата. Всё скомкалось в рукавах, руки голые, платок сбился, сына потеряла.

– Да не отставай ты, господи, Рома!

– Не пойду я с тобой, я сам.

– Время нашёл, ну, смотри – через овраг не ходи… Да как ты сюда-то шёл? Ой, нет, иди ко мне! Бегом давай!

Ромка остановился и стал хмуро смотреть в лужицу рядом с выброшенной покрышкой от «Беларуся».

Мать призывно махнула рукой и побежала без дороги в село: по грязи и снегу, через сизую воду первых медленных ручьёв, текущих в ледяных ещё постелях. На том берегу оврага два раза падала, пока выкарабкивалась.

Ромка постоял на жёлтой от соломы и навоза дороге, вздохнул и по колее, где лужи поглубже, направился домой своим шагом; здесь ему навстречу – трактор Клюшина. Коля Клюшин остановил, спрыгнул, закричал издали:

– Ромка, мать где? Я за ней!

– Побежала. У нас баба Софья померла.

– Знаю. Ну, поехали. Некогда разговаривать, – Клюшин сгрёб мальчонку, поднял в кабину и заскочил сам. Колёсник почти с места круто развернулся и, подпрыгивая как игрушечный, потрясся по старому большаку в село: все его рубленые дома и обшитые крашеные и серокирпичные здания и тёмные баньки да сарайки были ясно видны – они с трёх сторон наползали на холм, увенчанный осиротевшей колокольней.

Село Раменье. Каких несколько тысяч. А может, и больше. Раменье, Раменье… По всей России – Раменья, что означает «горелый лес».

Вот Ромкина бабушка здесь и родилась, в первом году тяжёлого века. Повитуха сказала: «Крепонькая будет, ой, крепонькая». Так и вышло. И стала она жить свою отведённую жизнь. Была Софьей, стала Софьей Егоровной, вышедшей замуж за Петра. Что и говорить, когда столько уже написано и рассказано о судьбе деревенской женщины, оставшейся без мужа, убитого на войне.

Сирот двое, к счастью. Лидия родилась с криком, брат Веня появился молча и тихо, как те цыплята, что, вылупившись тихохонько, обсыхают, не понимая, зачем они явились на свет. Или сын понимал – через пять дней война, и шуметь-то, в общем, ни к чему. Не успеет Софья их кое-как покормить, уже стучат в окошко кнутовищем. Некогда было страдать, некому жалиться в суете, когда вокруг одинаково тяжело и сиро, а день божий забит натуго одной заботой – о куске.

Помаленьку Раменье вновь стало зарастать людьми, парни до срока сделались мужиками, в избах кое-что появилось. И хоть оставались на селе родичи, да как-то неудачно, и у тех – одни бабы. Но Софья Егоровна терпела.

Пришла пора – всё изменилось. И дальше – перемены к лучшему одна по-за другой. О худом остались одни воспоминания, да такая ещё черта: до последних дней Софья Егоровна видеть не могла, если кто-то бросал хлеб. Так всю и заколотит до слёз, будто ударили.

Теперь вот затихла навеки, и некому хлеб защищать.

Лида снежным полем против холодного ветра одолела подъём и задами через огород добралась наконец до баньки. Здесь, в затиши под стенкой, остановилась передохнуть и собраться с мыслями. На минутку.

С крыльца сбежала соседка, жена Коли Клюшина. Ткнулись друг в друга, коротко всхлипнули. Соседка в одной кофточке, без платка, поспешила в баню, надо воды нагреть, обмывать покойницу будут.

В доме уже затемнили зеркало шалью, на улице со стороны палисада вывесили белое полотенце с чёрным крестом. В большой комнате суетливо теснились соседские старухи. Они замерли и выжидательно-ревниво стали наблюдать за поведением вбежавшей дочери, с точностью регистрируя малейшие детали её поведения – соседки спешно и пока что ворохом впитывали свежие впечатления для дальнейшей более подробной передачи. Только Паня, закадычная подружка Егоровны ещё с девчат, была убита, молчаливо лепились на щеках ее необильные слёзы, она медленно перебирала дни и годы, страшилась в одиночку собственной смерти, водила платочком по намокшим морщинам, чувствовала соль во рту – жива. А Софушки нет…

Баба-то Паня и сказала дочери: «Полно убиваться, Лидуша, сходи на почту, вызови мужа, телеграмму отбей, чтобы с работы отпустили. Так не поверят…»

Лидин муж Алексей – рабочим в дальнем леспромхозе, километров отсюда за восемьдесят. Лида, пока переодевалась да пока искала чёрный платок, в уме сочиняла слова для мужа, но сбивалась, о брате думала: «Веня-то где хоть? Чего не идёт?» Взяла в комоде кошелёк, опустив глаза, тихо прошла мимо лежавшей на своей постели матери.

Вышла во двор, а тут Коля Клюшин с Ромкой на тракторе.

– Ты куда? – спросил он, передавая Ромку.

– Телеграмму. Веня где?

– Да сейчас будет. Он в Сурковской мастерской. Уже позвонили. Мне-то чего делать?

– Ой, Коля, не знаю ничего… Может, Коль, ты в правление заедешь, мяса выпишешь, а?

– Ага. Только я в Гришкино съезжу, там сегодня убоина. Килограмм двадцать хватит?

– Бери побольше, народу сколько будет! Я деньги сейчас подам.

– Оставь, Лида, разберёмся.

– Я с дя Колей! – запросился Ромка.

– Никуда не ходи, – строго наказала мать, – будь во дворе, а я скоро

Коля уехал, Лида ушла. Ромка остановился под окнами, куда вышли горевать и разговаривать соседки. И на время с Софьей Егоровной осталась одна лишь баба Паня.

Паня погладила ей руки, растянутые молочными бидонами, отчего пальцы сделались длинными и сплюснутыми, как у Богородицы на иконе. Поправила на подушке чистое и светлое лицо усопшей, подоткнула под ситцевый платок мятое ухо, стала глядеть сбоку, присев на низенькую скамейку…

Вспомнился ей праздник в райцентре, куда вызвали их троих – Софью, Паню, Клаву. Огромным и сверкающим показался им зал, где выступали разные люди, а среди всех выделялся молодцеватый секретарь в пальто и кителе. Пальто из офицерской шинели он красиво набросил на плечи. Когда надышали, пальто скинул, повесил на спинку стула в президиуме. Длинный, узкий лозунг над сценой отцепился правым краем и провис. Бегом поправили. Однорукий в гимнастёрке с медалями бодро вскарабкался по лесенке (внизу держали), постучал для верности молотком, крикнул, обернувшись в президиум: «Извиняюсь». Там одобрили.

В зале вовсю хлопали в ладоши, когда передовым скотницам стали вручать подарки. Всем троим из Раменья поднесли по одинаковому куску материи. «Чтоб никого не обидеть, товарищи! Всем сестрам – по серьгам!» – под общую радость воскликнул симпатичный секретарь в кителе. Софушка, вот как сейчас видит Паня, свой отрез несла, прижав к груди, он ярко выделялся на чёрной телогрейке, рукава которой были подкатаны: виднелись маленькая тёмная рука и тонкое белое запястье.

После обеда пождали-пождали чего попутного, да напрасно. В район приехали на лесхозовском ЗИСе королевами. Ну, думали, вдруг и домой что подвернётся. Нет. Дожидаться дале стало опасно – как не успеем к работе. Потоптались, пошли.

По майской грязи в кирзачах-развалюхах шли просёлками и тропками три молодые русские солдатки. Шли весело, нет-нет  да и запоют. Много раз подробно вспоминали, как и кому что давали, как лозунг провис, кто чего сказал, какой секретарь симпатичный в кителе, пальто когда снял и на стул повесил.

Темнущей майской полуночью испуганно пробирались через пустой холодный лес. Пели от страху и громко перекликались, натыкались друг на друга в темноте. Хутор миновали часа в три, наверное. Торопились так, что почти бежали, – часов-то ни у кого. Подходят к первой деревне: мати-светы, кто в эту пору на гармони играет? И огонь! Скоро миновали весёлое место, а впереди ещё три деревни, потом будет Раменье. Страх прошёл, приутихли и молча топали, время от времени ощупывая в узелках подаренную материю – на вес-то она нечувствительна, ну а еду, что была взята (хлеб, лук, два творожника) съели ещё засветло.

В другой деревне снова музыка и гомон. «Праздник у них какой святой, что ли?» – высказала предположение Софья. Пробежались поскорей, мало ли… Только за околицу – а тут уж светать начало – глядь, навстречу трое парней и с ними военный, на ногу припадает. Пьяные. Стали тесниться и обходить всю компанию стороной.

– Вы чё, бабоньки-и! Чего сторонитесь? Валите к нам! Мы вам ничего не сделаем!

– Всё уже сделано, опоздал, – отвечала бойкая Клавдия. – А вы тут ни свет ни заря с какой радости?

– Ребя, во дуры-то!

Подхромал поближе мужик в военной форме.

– Да вы что? – спрашивает. – И вправду ничего не знаете? Откуда хоть?

– Из району.

– Так ведь война кончилась, сестрички. Победа объявлена!

Заплакали. Давай вперемежку обниматься. Уже пошли, когда парень догнал, прибежал из деревни с самогоном. Угостил. Отогрелись – и бегом…

«Как раз на работу поспели, – через столько лет вспомнила и обрадовалась Паня. – А ты, Софьюшка, уже своё отработала. Не об чем тужить, некуда тебе торопиться», – тихо покачивалась у изголовья Паня.

Казалось бы, какое дело человеку до того, что его жизнь так похожа на жизнь многих. Какое дело ему, что и смерть его ничем не будет отлична от чужих смертей. Какое ему дело до других, если навсегда уходит он сам – один, единственный, неповторимый. Вот жил и старался, сам того не сознавая, быть похожим на других. Заботился бедами детей, родных, знакомых, радовался и сопереживал – был всегда на людях, а приходит время умирать, то остаётся один сам с собой сводить счёты и подводить свою последнюю черту. Человек умирает, горько сожалея, что жил для других, но проживи он свои годы по новой – вновь будет он жить так, как жил.

… В дом вкатился Ромка – надоело гулять.

– Баба Паня!

– Аиньки, Ромушка. Иди сюда.

– Ты чего? – спросил он, подходя к руке, – чего говоришь? Сама разговариваешь с собой, что ли?

– Я, Ромушка, говорю, на работу мы тогда с твоей бабушкой не опоздали, вот было хорошо, – ответила старуха, поглаживая мягкую головку и невольно прислушиваясь к шуму тракторов да машин, снующих по дороге за окнами.

 

Назад